Зато я узнал от него, как называются байкальские ветры, а их там столько же, сколько на настоящем море, если и не больше. Верховик, култук, сарма. Всего около тридцати. И среди них, конечно, баргузин, вырывающийся из большой Баргузинской долины. Он расшевеливает на озере высокие белые валы. Его называют еще полуночником, потому что нередко он дует по ночам. Вот откуда слова песни, которую услышала от меня на «Гондване» Соолли.
Мы сели на хорошо заметную площадку для злей. А вокруг нас джунгли, непроходимые чащобы. Впереди бурлил поток. Вода скатывалась по валунам, покрытым лишайником, пенилась и падала в серо-синюю каменную чашу. Там мелькали тени форелей и под свесившимися кустами какой-то зверь жадно пил воду. Мы вспугнули его, и он удалился, уронив в ручей несколько мелких камней.
Выше каменной чаши через поток было перекинуто толстое дерево. По стволу шнырял поползень, увидев нас, он скрылся среди листвы. Дерево над потоком жило. Зеленели его ветви, орошаемые голубоватой водой, и когда-нибудь на этом месте, думал я, поднимется настоящий зеленый мост.
Мы прошли по живому дереву, выбрались на берег и долго брели по чаще папоротников, доходивших до пояса. Впереди мелькнула рыжая спина косули. И снова заросли, зеленые разливы…
Нам приоткрылась долина. Тридцатипятиметровые раскидистые чозении высились над ней почти на равных расстояниях друг от друга. Ближайшее к нам дерево развесило вековую крону так привольно, что заслонило половину долины. В ее листве спряталось и солнце, и светящиеся облака, и близкие лбы сопок. Рядом с чозенией усохшее дерево обычных размеров казалось причудливым кустом. На сухой вершине его я заметил брошенное гнездо скопы. Где-то стучали дятлы.
На исходе первого дня — гроза. В мгновенной вспышке света под исполинской изломанной молнией — гребни леса, серые столбы дождя. Гул раскатов и эхо, грохот воды в распадке. Черная быстрая тень — не то зверь, не то человек. Я даже испугаться не успел. Прыжок, еще прыжок, удаляющиеся шаги — вот и все.
— Это была она! — выпалил я утром.
— Аира? — Янков настороженно посмотрел на меня.
— Что же тут такого? — сказал я. — Раньше она слышала нас в эфире, а теперь след наш утерян. И вот она…
— По-моему, кто-то из нас нездоров, — оборвал он меня.
А утро! Ясно. Тихо. Забыты тревоги. Начинается-разгорается день. День с большой буквы.
На пойменных лугах с высоченными, в рост человека, травами мы с Янковым собирали нашу коллекцию особенно тщательно. Здесь встречались желтушник левкойный, жгун-корень, девясил японский. Нам попадались кусты секуринеги и родственница батата — диоскорея лечебная. Мы разбредались среди зарослей и выискивали все новые экспонаты. Одной только жимолости мы нашли несколько видов. Янков действовал так осторожно, что растения, наверное, даже не ощущали прикосновений аппарата. Даже стыдливая мимоза не сложила бы свои листья, настолько осторожен был поиск. Ведь требовалась всего одна живая клетка: потом в лаборатории из нее вырастет целое растение. Вся коллекция умещалась в небольшой коробке. В фитотроне из нее поднимется лес: в маленьких прозрачных каплях смолы, сохранявшей живое, уже были и клетки маньчжурского ореха, и амурский бархат, и рябинолистник, и тяжелые ильмы с корой стального цвета. И «нижний этаж»: амурская сирень, актинидии, багульник, барбарис амурский.
На марях мы находили белозор, водянику, разноцветные мхи. Здесь росли вереск, клюква, голубика. Входя снова в полосу разнотравья, мы удивлялись пламеневшим цветам лилий и оранжевым саранкам, светящимся с приходом сумерек.
Словно драгоценными камнями, любовался Янков прозрачными кусочками смолы. Разумеется, клеток, законсервированных до случая, сквозь смолу не было видно, слишком уж они малы. На каждой бусинке мы писали несмываемой краской номер, чтобы потом можно было разобраться в этом богатстве.
К ночи мы запалили костер под сенью огромного тополя. Внизу о чем-то бормотали струи Кедровой. У нас здесь было почти темно, и красный огонь в ясном прозрачном воздухе напоминал лампу. Багровые языки легко поднимались вверх, свет их был ровным, без искр и дыма. А далеко-далеко, в той стороне, где сопки убегали к морю, еще висели позолоченные облака. Их алые края касались каменных гребней и составляли единое целое с хребтом необыкновенно привлекательный мир света, волшебных небесных, огней, в реальность которого поверить было трудно. Мир сузился и померк. Центром мироздания сразу стал наш ярко пылавший костер, освещавший палатку, ствол гиганта тополя и фигуру моего спутника. Шорохи настораживали. Меня не покидало ощущение, что за нами пристально кто-то наблюдает. На следующий день я заметил следы на песчаной косе, место посадки чужого эля, но промолчал.
Мы вошли в один из лесных заповедников долины Амура, оставив за спиной Хабаровск, живописную Уссури с ее привольными берегами, левые притоки Амура, и повернули к Амгуни.
Старая тропа, проложенная такими же искателями лесных кладов, как и мы, вела на северо-восток. Над нами было ясное холодное небо. Часто встречались бирюзовые озера, по берегам которых толпились светлые березы и золотистые пихты. И неизбежные сопки у горизонта — они волнами убегали от нас. С эля они казались застывшим голубым морем — особенно ранним утром, когда тени придавали распадкам глубину.
…Я уговорил Янкова, и мы часть пути проделали на легкой оморочке, которую я выпросил в поселке. Это была моя мечта — пройти порожистую речку на оморочке. Мне казался фантастическим и способ ее постройки. Надо найти березу, у которой древесина сгнила, осталась одна кора. По длине ствола прорезается щель, через которую удаляют труху. В щель вставляют один или два деревянных обруча. У концов лодки береста складывается и загибается кверху. Последний пеший переход — от поселка к речке, и вот мы уже идем на лодке мимо гористых берегов, там высятся вековые деревья.